Scientific journal
Fundamental research
ISSN 1812-7339
"Перечень" ВАК
ИФ РИНЦ = 1,749

ARCHITECTURAL SPACE OF PETERSBURG IN SOCIAL SELF-CONSCIOUSNESS

Steklova I.A. 1
1 Penza State University of Architectural and Construction
The article discusses the problem of Russian architectural senses stabilization in the first half of the XIX century. The senses transferred by various architectonic-spatial images in works by A.S. Pushkin are considered. The interrelation of architectural objects and those verbal images is accented from two sides: when properties of objects were transferred to the sphere of life universal values, being replaced with very abstract concepts and when the architectural lexicon was involved as the metaphors broadcasting the different information. The architecture is shown as a subject domain of life judgment with evident expression of ethical values and social meanings. It is shown how the architectural space by poet’s memory is animated in episodes of general history or someone’s private destiny. Interference of Russian fiction and Russian architecture historicism as the movement associated with the development of the past forms in the present forms is detected. Meanings by A.S. Pushkin that were introduced into this process are actual for professional awareness of architecture infinite responsibility and for public awareness of the humanistic culture integrity.
Russian history
architectural space of Petersburg
images of architecture
semantics of architecture
social self-consciousness
Pushkin
1. Bahtin M.M. Problema soderzhaniya, materiala i formyi v slovesnom hudozhestvennom tvorchestve. URL: http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/Literat/bahtin/probl_sod.php (data obrascheniya: 1.05.14).
2. Berkovskiy H.Ya. O russkoy literature. L.: Hudozhestvennaya literatura, 1985. рр. 104.
3. Bocharov S.G. Peterburgskiy peyzazh: kamen, voda, chelovek. URL: http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2003/10/bochar-pr.html. 7 (data obrascheniya: 20.12.13).
4. Vinogradov V.V. Stil Pushkina. M.: Gos. izd-vo hudozhestvennoy literaturyi, 1941. рр. 53.
5. Glazyichev V.L. Poetika gorodskoy sredyi // Esteticheskaya vyirazitelnost goroda. M.: Nauka 1986. рр. 130–157.
6. Levin Y.I., Segal D.M., Timenchik R.D., Toporov V.N., Tsivyan T.V. Russkaya semanticheskaya poetika. URL: http://novruslit.ru/library/?p=13 (data obrascheniya: 12.02.14).
7. Losev A.F. Poeziya, mirovozzrenie, mif // Pushkinist. M.: Sovremennik, 1989. рр. 161.
8. Pushkin A.S. Brozhu li ya vdol ulits shumnyih // PSS. T. 3, рр. 130.
9. Pushkin A.S. Vospominanie // PSS. T. 3, рр. 57.
10. Pushkin A.S. Gorod pyishnyiy, gorod bednyiy // PSS. T. III. рр. 76.
11. Pushkin A.S. Domik v Kolomne. // PSS. T. IV. рр. 239.
12. Pushkin A.S. Na uglu malenkoy ploschadi // PSS. T. VI. рр. 382.
13. Pushkin A.S. N.izbiraet sebe v napersniki... // PSS. T. VI. рр. 423.
14. Pushkin A.S. Stantsionnyiy smotritel // PSS. T. VI. рр. 96.
15. Pushkin A.S. Uchast moya reshena. Ya zhenyus // PSS. T. VI. рр. 389.
16. Hudozhestvennaya gazeta. SPb., 1840, no. 18, рр. 25. Tsit. po: URL: http://arx.novosibdom.ru/node/1686?page=0, html (data obrascheniya: 24.04.14).

Как известно, для человека нового времени основные средоточия приложения и проявления культурных сил – города. Если отслеживать в семантике архитектуры траекторию смыслов, производимых ими, она запутывается в полярности всяческих парадоксов. Во всяком случае, в градациях описания архитектурных пространств у А.С. Пушкина это именно так: пункты разряда деревень, усадеб, почтовых станций представлены поэтически и прозаически в некоторой чувственной однородности, насыщенные же культурными силами города целостны разве что в контрастах, в частности социальных. Вместе с множественностью взглядов на предмет те как бы захватывают и уравновешивают здесь позитив и негатив. Можно сказать, норма целостности архитектурного пространства городов в пушкинских текстах – баланс социальных контрастов в восприятии героев. Без сомнения, ярче всех проиллюстрировал эту ситуацию Петербург, комплекс противоречий которого запускался в действие без проговаривания собственного имени.

Петербург в социальном самосознании (по произведениям А.С. Пушкина)

Если романтическая тема, согласно В.В. Виноградову, «субъективно повертывается в сторону разных предметов и лиц, эмоционально притягивает их к себе и как бы сливает их с собой, обнаруживая сложность и эластичность своего смыслового содержания» [4], то диалог стройного вида и его удручающе неприглядной изнанки под бледным сводом притянул скуку, холод и гранит [10]. Столь разнородные производные места, в современном понимании, указывают на видение не столько архитектурного пространства, сколько архитектурной среды, расправляющей пространственный резерв в полноте чувственной данности и социальной определенности. Воспринимаясь всеми органами чувств лирического героя, инертный город пышный с обслуживающим его городом бедным оживлялся не метафорами как таковыми, а целостностью метафорического преображения. Поэт уловил момент, когда глухая громада на брегах Невы снизошла до диалогического контакта со смертными: «Н. избирает себе в наперсники Невский проспект – он доверяет ему все свои домашние беспокойства, все семейственные огорчения. – Об нем жалеют – он доволен» [13]. Любопытно, что в этом наброске Невский проспект, двухкилометровая витрина империи, замышлялся более отзывчивым, нежели безымянный гражданин столичный, нуждающийся в сочувствии.

Хотя трехмерные признаки исходного уныния монтировались с Петербургом весьма уместно, наличие скуки и холода сигналило не столько о нем, о неприятии какого-либо города или населенного пункта вообще, сколько о преддверии тематического хода «от обратного», связанного с надеждой на внутреннее преображение, возрождение, обретение. В городе пышном, городе бедном хватало веских поводов как для нагнетания тоски, так и для ликования. Ввод в одной тональности и вывод в другой – негатив и позитив – могли разворачиваться в узнаваемых пространствах, настроенных в самом широком диапазоне интонаций: от скользящей иронии до ничем не сглаженной, хладнокровной безжалостности к себе. Акценты малообнадеживающих, казалось бы, городских реалий при этом варьировались:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть,

И равнодушная природа

Красою вечною сиять [8].

Удивительно, что в миноре социального расслоения города рождался оптимизм, причем не только с очерком мгновенного преображения человека, но и с долгосрочной жизненной программой. Недаром А.Ф. Лосев увидел здесь образец космической мифологии: «Это не только поэзия, но и философия, и не только лирика, но и мировоззрение, но и миф. И это не выдумка, но для поэта подлинная реальность, в которой для него нет вообще ничего фантастического» [7].

Конечно, вещественная респектабельность города пышного, вероятно, не менее равнодушного, чем природа, не могла заслонять перспективного видения поэта, отвлекать его от познания и напряженного конструирования смыслов бытия. Более того, объективно полярные состояния пространства взывали к некоторому абстрагированию, обобщению реальности под видом размашистой работы с ним. Вызывающе контрастная пластика столичной натуры как бы ломала гармонию авторского взгляда – мотивировала к провидению, достигающему зияющих глубин:

Когда для смертного умолкнет

шумный день

И на немые стогны града

Полупрозрачная наляжет ночи тень

И сон, дневных трудов награда,

В то время для меня влачатся в тишине

Часы томительного бденья... [9]

По-старославянски, стогны – это площади, преимущественные единицы Петербурга. В контексте стихотворения немые стогны града просторны и немы в силу имманентных качеств. Они предметны не сами по себе, но потому что «попадают в предметный контекст. В таком контексте они словно оживают, конкретизируются, вбирают нечто и в себя от вещественного» [3]. Здесь сводятся сразу: соборность русского города, его культурно-историческая специфика, а также «ночь, и воспоминания, и раскаяние и проч. – с этими ценностями непосредственно имеет дело наша художественная активность, на них направлена эстетическая интенция нашего духа» [1]. Неслучайно в нескончаемых подражаниях петербургским моделям поэта, неважно, сознательных и бессознательных, разыгрываются, как правило, «темы глобального философского или культурно-исторического плана» [6].

Социальный интерес литературы к пониманию архитектурно-средового диалога между городом пышным и городом бедным значительно опережал разработку аналогичных сюжетов в повествовательности изобразительного искусства: хотя на просторном переднем плане тиражируемых пейзажей столицы крошечные стаффажные фигурки расставлялись всегда, они существовали индифферентно и по отношению к пространству, и по отношению друг к другу. Косвенно это иллюстрировалось, например, разделением соавторских обязанностей в поточных сериях К.Ф. Сабата и С.П. Шифляра: один строил уличные и площадные перспективы, другой заселял их стандартными человечками. Связанность людей и окружающего их пространства в живописно и графически воссоздаваемой архитектурной среде прослеживалась скорее в частностях таковой, особенно – в разночинских интерьерах А.В. Тыранова, Г.А. Крылова, В.М. Скородумова, П.И. Бессонова, Н.И. Подключникова и др., отразив то, что называется русским бидермайером.

Робкий «стиль, очень явственный к 20–30-м годам в Европе, овладевший модами, утварью, мебелью, изобразительным искусством, литературой» [2], был замечен и поэтом. Это сказалось в описаниях смиренной, но опрятной обители, чистенькой комнатки, убранной по-старинному, тесной каморки с одним окошечком и т.д., на расстоянии, охраняющем чужой суверенитет. Субъективность трактовки взаимоотношений между городом и горожанами все более углублялась объективностью подачи сопутствующих обстоятельств в системе формальных архитектурно-пространственных и архитектурно-средовых противопоставлений с социальной проблематикой. Это совсем не исключало многозначности общего метафорического замысла, озадачивающего то натуралистичностью, то метафизикой и в поэтических миниатюрах, и в крупных прозаических вещах. Топография последних вышла, наконец, из локуса элегантного онегинского Санкт-Петербурга в его окраины: «...еду переулками, смотрю в окна низеньких домиков: здесь сидит семейство за самоваром, там слуга метет комнаты, далее девочка учится за фортепьяно, подле нее ремесленник музыкант» [15]. Архитектурные топы картинной наглядности, ориентируя большие и малые социальные события и схемы поведения героев, оправдывали эти события и схемы в умозрительном пространстве читателя.

Обобщенные пространственные отношения между районами столицы, сомасштабными маленькому человеку, и фешенебельным центром настоящих хозяев жизни метафорически обыгрывали социальные отношения как внутри, так и между теми и другими, формируя дополнительные сюжетные слои. Например, то, что один пушкинский персонаж, дама, решился переехать с роскошной Английской набережной в захолустную Коломну, в деревянный домик на углу маленькой площади [12], Калинкиной или Покровской, означало полный отказ не от вида из окна, а от общества и привычного образа жизни в целом. Маршрут другого персонажа не менее красноречиво связывал Измайловский полк с Демутовым трактиром, на углу Мойки и Невского проспекта, и храмом Богородицы Всех Скорбящих Радости, на углу Большой Воскресенской и Шпалерной улиц: чтобы попасть из кварталов идеального военизированного порядка ко Всем Скорбящим, требовалось пересечь эстетически контрастирующие части города, пропустив несколько церквей, с юго-запада на северо-восток с целью отслужить молебен [14] за соблазненную дочь именно в ротонде с беломраморными колоннами, возведенной на месте старой Воскресенской церкви и первой женской богадельни, где привечали подкидышей.

Главным районом Петербурга для домов с чердаками и ставнями, закрывающимися зимой рано, стала у поэта Коломна, вынесенная на обочину совершенной геометрии столицы. Вряд ли корректно причислять ее домик в приходе церкви Покрова Пресвятой Богородицы, где без сословных разграничений любили слушать русское богослуженье, к произведениям зодчества: три окна, крыльцо и дверь – самый примитивный тип фольклорного деревянного строения с палисадником и огородом. Только именно домик противопоставлялся эстетически превосходящему его высокому дому. Высокие – доходные – дома с унаследованной от классицизма гармонией фасадов, уплотнялись, связывая жилые кварталы с общественными и промышленными зонами. Однообразные ряды высоких домов, взывающие к сильным композиционным разрывам, акцентам и доминантам, нивелировали какую-либо человеческую приватность, а смиренная лачужка, оказавшаяся на краю их агрессивного наступления, оказывалась в авторском фокусе разрушаемого патриархального мира.

С 1820-х годов в Петербурге начался очередной этап массового строительства и реконструкции жилого фонда. В частности, доходные дома с несколькими флигелями по периметру и в глубине участка, возникшие в конце XIII века, стали надстраиваться с соответствующей организацией различных по размеру и благоустройству квартир. Типичными становились лицевые корпуса в три–четыре этажа с дворовыми флигелями в четыре–пять этажей: «В недавнее еще время дом в четыре этажа был в Петербурге... маяком, по которому можно было узнавать, в какой части города находишься, теперь видим целые улицы в четыре этажа. Неужели это не украсило Петербурга? Напротив. Глазам стало так скучно, так грустно в этом однообразном каменном лабиринте» [16].

Если в начале XIX века статус петербуржца безошибочно определялся по району проживания и типу дома, то к концу первой трети XIX века социальное расслоение добралось и до многоквартирных домов, их флигелей и этажей. Теперь для портретирования человека было достаточно этой, имманентно противопоставляемой, фактуры. Становилось понятно, что архитектурно-пространственная среда – уже сравнительная метафора, претворяющая биографии современников, а ее обстоятельства, вводимые в прозаические и поэтические произведения, как бы взводят пружину действия. Так, тщательные подборы этого взвода: от роскошного кабинета в бельэтаже до чердака и конурки пятого жилья – указывали на полярные колебания в определении социального статуса героя поэмы «Езерский» для наиболее динамичного раскручивания сюжета. Продумывалась не просто связка героя со средой, но система, где видоизменение одного члена подразумевает видоизменение другого, дополнительного к первому. Насколько естественно выдуманные персонажи подлаживались к социальным реалиям Санкт-Петербурга на том или ином уровне детализации, настолько Санкт-Петербург превращался в понимании читателей в полноценного литературного персонажа, лично ответственного за все бытийные процессы.

Следует оговориться, что никакого напряжения в гипотетическом сведении хронологически не параллельных понятий для настоящего рассуждения нет: определения «предметно-пространственная среда», «архитектурная среда», «городская среда» и т.д., закрепленные в последней трети XX века, вызревали в истории постепенно. Сегодня в них благополучно увязываются и объективные, и субъективные начала – объективное наличие всего материального окружения человека и многообразие его субъективных реакций, отражаемых в числе прочего и вербально. В.Л. Глазычев, исследуя традиции объективно-субъективного синтеза в длительной эволюции отношения к городу, особо выделял в его восприятии два аспекта: всеобъемлющую чувственность и социальную окрашенность. У Пушкина задействованы оба, более того – сплетены между собой, раскрываемые в визуально-эстетических переживаниях, в то время как у прочих авторов «при акценте на вторую интерпретацию происходит обычно интенсивное „распредмечивание“ окружения: Невский проспект у Гоголя является поэтически оформленным социально-психологическим „срезом“ улицы, почти полностью освобожденной от своей топографической определенности» [5].

Архитектурная среда Петербурга в сюжетах Пушкина, в отличие от таковой у Гоголя, всегда трехмерно артикулирована, хотя с годами все более экономно, сжато, лапидарно. Ощущение города в нарастающей устремленности автора приблизить слово к предмету охотно зацеплялось за те или иные хорошо известные обстоятельства места: тщательно отобранные, проверенные на вид и на слух состояния архитектурного пространства – его положения, конфигурации, материалы, детали и т.п. И это совсем не вытесняло из наблюдения пушкинских героев, а потом и читателей социальных характеристик происходящего. Напротив, все в той же архитектурной и околоархитектурной предметности проступали и они. Созданные поэтом образы Петербурга проявляли его объективные свойства, возможные только там, обусловленные его растянутой горизонтальной формой. В комбинациях этих виртуозно представленных свойств буквально прописаны своего рода типовые образцы отношения к действительности города, за каждым словом которых контекст той социальной среды, которая себя в этом слове запечатлела.

Заключение

Непростое общение пушкинских персонажей со столицей рассматривалось в разных трехмерных интервалах. В модели архитектурного пространства города пышного, города бедного герои оказывались то на той, то на другой стороне, всегда удерживая в поле зрения противоположную позицию. Устройство, когда обе стороны существовали синхронно, в сцеплении или в параллельном развитии, способствовало полноте, удвоению восприятия мира. Казалось бы, из заурядных зарисовок конкретного места, становящегося фильтром и накопителем чьих-то эмоций, пробивались рациональные и иррациональные побеги в осознании смысла жизни.

В критическом пафосе романтической мифологизации города укреплялись мотивации к прагматичному поиску архитектурно-средовой обусловленности жизни. Противопоставления архитектурно-пространственного и архитектурно-средового свойства в многообразии социальных подтекстов, активизировали понимание отношений между петербуржцами как отношений между петербуржцами и Санкт-Петербургом.

Рецензенты:

Волков С.Н., д.ф.н., профессор, заведующий кафедрой «Философия», ФГБОУ ВПО «Пензенский государственный технологический университет», г. Пенза;

Курбатов Ю.И., доктор архитектуры, профессор, СПбГАСУ, г. Санкт-Петербург.

Работа поступила в редакцию 15.10.2014.